— Странно… — произнес он, глядя на этот контур. — Мы так уверенно рассчитываем на помощь врагов! А?..
— Я немного поспал, — сказал Бергер. — Теперь все в порядке. Это просто желудок и больше ничего.
— Ты болен, и никакой это не желудок, — возразил 509-й. — Я что-то не слышал, чтобы из-за желудка харкали кровью.
Бергер не слушал его. Он смотрел куда-то в ночь широко раскрытыми глазами.
— Я видел странный сон. Все было так отчетливо и правдоподобно. Я оперировал. Яркий свет…
— Левинский считает, что через две недели мы будем свободны, — произнес 509-й осторожно. — Они теперь регулярно слушают новости.
Бергер не шевелился. Казалось, будто он ничего не слышал.
— Я оперировал… — продолжал он. — Я уже приготовился сделать разрез. Резекция желудка. Я приготовился и вдруг почувствовал, что ничего не помню. Что я все забыл. Меня бросило в пот. Пациент лежит передо мной, без сознания, готовый к операции — а я ничего не помню. Я забыл эту операцию. Это было ужасно.
— Не думай об этом. Это был просто дурной сон. Чего мне здесь только не снилось! И чего нам только не будет сниться, когда мы выберемся отсюда!
509-й вдруг отчетливо ощутил запах яичницы глазуньи с салом. Он постарался тут же забыть об этом.
— Да… Не так уж все будет весело, — сказал он. — Это точно.
— Десять лет… — произнес Бергер, глядя в небо. — Десять лет как не бывало. Сгинули! Пропали! Десять лет не работал. До сих пор я не думал об этом. Я уже, наверное, почти все забыл. Я и сейчас не знаю толком, как делается эта операция. Не могу вспомнить. Первое время в лагере я по ночам мысленно оперировал. Чтобы не разучиться. Потом бросил. Может быть, я уже ничего не могу.
— Это просто так кажется. На самом деле это не забывается. Как языки или езда на велосипеде.
— Можно разучиться. Руки. Точность. Можно потерять уверенность. Или просто отстать — за десять лет столько воды утекло… Столько открытий. А я ничего об этом не знаю. Я только старел и терял силы.
— Странно, — проговорил 509-й. — Час назад я тоже случайно подумал о своей профессии. Левинский меня спросил. Он считает, что мы через две недели выйдем отсюда. Ты можешь себе такое представить?
Бергер задумчиво покачал головой.
— Куда девалось время? Оно было бесконечным. А теперь ты говоришь — две недели. И тут вдруг спрашиваешь себя: куда же ушли эти десять лет?
В долине пламенел догорающий город. Было по-прежнему душно, хотя уже наступила ночь. От земли поднимались испарения. Небо передергивали молнии. На горизонте зловеще сияли еще два зарева — далекие, разбомбленные города.
— Мне кажется, мы должны пока довольствоваться тем, что вообще способны думать о том, о чем мы сейчас думаем. А, Эфраим?
— Да. Ты прав.
— Мы ведь уже снова мыслим, как люди. И даже о том, что будет после лагеря. Когда мы еще могли это?.. Все остальное придет само.
Бергер кивнул.
— Даже если мне потом всю жизнь придется где-нибудь штопать чулки и носки — если я вылезу отсюда! Все равно!..
Небо разорвало на две части молнией, и лишь спустя несколько секунд откуда-то издалека послышался гром.
— Тебе лучше вернуться в барак, — сказал 509-й. — Ты можешь осторожно встать или ползти?
Гроза разразилась в одиннадцать часов. Молнии озарили небо, и на мгновение из мрака словно выпрыгнул бледный лунный ландшафт с кратерами и руинами разрушенного города. Бергер спал. 509-й сидел на пороге 22-го барака. Теперь, когда Хандке был мертв, он снова мог жить в своем блоке. Под курткой у него был спрятан наган с патронами. Он боялся, что если будет сильный дождь, дыру под нарами зальет и оружие выйдет из строя.
Но дождя в эту ночь почти не было. Гроза шла стороной, потом словно разделилась на части, и долгое время казалось, будто несколько великанов мечут друг в друга от горизонта к горизонту длинные сверкающие ножи. «Две недели…» — думал 509-й, глядя, как вспыхивает и гаснет пейзаж по ту сторону колючей проволоки. Ему казалось, будто он чем-то похож на тот, другой мир, который в последние дни незаметно подступал все ближе и ближе, как бы вырастая из безымянной, ничейной земли похороненных надежд, и который теперь приник к колючей проволоке, затаился и ждал, пропахший дождями и сыростью полей, разрушением и пожарами, но вместе с тем цветением и ростом, деревьями и травой. Он чувствовал, как молнии проходят через него, прежде чем осветить этот мир, и как одновременно с ними слабо проступает во тьме образ его потерянного прошлого, бледный, далекий, чужой и недосягаемый. Его знобило в эту теплую ночь. Такой уверенности, какую он хотел выказать Бергеру, у него не было. Он снова мог вспоминать прошлое, и ему казалось, что это много, и он был взволнован этим, но было ли этого достаточно, после стольких лет, проведенных здесь в лагере, он не знал. Слишком много смерти стояло между «раньше» и «теперь». Он знал только одно: жить — значит, выбраться из лагеря, а все, что должно наступить потом, казалось огромным, расплывчатым, зыбким облаком, сквозь которое он ничего не мог разобрать. Левинский мог. Но он мыслил, как член партии. Партия вновь примет его в свое лоно, он вновь станет ее частью, и этого ему было достаточно. «Что же это могло бы быть? — думал 509-й. — Что же это такое, что еще зовет куда-то, если не считать примитивной жажды жизни? Месть? Но этого было бы слишком мало. Месть — это лишь часть той черной полосы жизни, которая должна остаться позади, а что дальше?» На лицо упало несколько теплых капель — словно слезы, взявшиеся ниоткуда. У кого они еще остались, слезы? Они давно уже перегорели, пересохли, как колодец в степи. И лишь немая боль — мучительный распад чего-то, что давно уже должно было обратиться в ничто, в прах, — изредка напоминала о том, что еще оставалось нечто, что можно было потерять. Термометр, давно уже упавший до точки замерзания чувств, когда о том, что мороз стал сильнее, узнаешь, только увидев почти безболезненно отвалившийся отмороженный палец.
Глухие раскаты грома почти не смолкали, молнии вспыхивали все чаще, и в этой пляске света, поглотившего все тени, был отчетливо виден холм напротив — далекий домик с садом. «Бухер… — подумал 509-й. — Бухер еще не все потерял. Он молод, у него есть Рут. Которая выйдет отсюда вместе с ним. Но надолго ли это все? Хотя — кто сегодня думает об этом? Кому придет в голову требовать гарантий? Да и кто их может дать?!»
509-й откинулся назад. «Что за вздор лезет мне в голову? — думал он. — Это Бергер заразил меня. Мы просто устали». Он дышал медленно, и сквозь вонь барака ему чудился запах весны и цветения. Весна каждый раз возвращалась, каждый год, с ласточками и цветами, ей не было никакого дела ни до войны, ни до смерти, ни до печали, ни до чьих-то надежд. Она возвращалась. Она и сейчас была здесь. И этого достаточно.
Он притворил дверь и пополз в свой угол. Молнии сверкали всю ночь; в разбитые окна падал призрачный свет, и барак казался кораблем, бесшумно скользящим по волнам подземной реки, кораблем с мертвецами, которые еще дышали по воле какой-то темной магии, а то и вовсе не желали признавать себя погибшими.
— Бруно, — спокойно произнесла Сельма Нойбауер. — Не будь клоуном. Подумай, пока не начали думать другие. Это наш последний шанс. Продай все, что только можно продать. Земельные участки, сад, этот дом — все! В убыток или не в убыток — неважно!
— А деньги? Что делать с деньгами? — Нойбауер досадливо покачал головой. — Если бы все было так, как ты думаешь, чего бы они тогда стоили, твои деньги? Ты забыла инфляцию после первой мировой? Миллиард не стоил и одной марки! Ценности — вот что всегда было единственной гарантией!
— Да, ценности! Но только те, которые можно положить в карман.
Сельма Нойбауер поднялась и подошла к шкафу. Открыв его, она отложила в сторону несколько стопок белья, достала шкатулку и подняла крышку. В шкатулку лежали золотые партсигары, пудреницы, пара сережек с бриллиантами, две рубиновые броши и несколько колец.
— Вот, — сказала она. — Я купила все это в последние годы тайком от тебя. На сэкономленные и на свои собственные деньги. Для этого я продала свои акции. Они сегодня никому не нужны. От фабрик остались одни развалины. А вот это никогда не потеряет своей ценности. Это можно взять с собой. Вот что нам сейчас нужно и больше ничего!
— «Взять с собой! Взять с собой!» Ты рассуждаешь так, как будто мы какие-то преступники и должны бежать!
Сельма протерла один из портсигаров рукавом платья и принялась складывать вещи обратно в шкатулку.
— С нами может произойти то же, что произошло с другими, когда вы взяли власть, так или нет?
Нойбауер вскочил с места.
— Тебя послушать… — произнес он зло и в то же время беспомощно. — Так остается только повеситься. У других жены понимают своих мужей, служат им утешением, когда они возвращаются со службы домой, отвлекают их от мрачных мыслей, а ты! Целый день! Да еще и ночью! Даже ночью нет покоя! У тебя только одно на уме: продавать и ныть!